Ольга Седакова
Тот, кто ехал так долго и так вдалеке, засыпая, и вновь просыпаясь, и снясь жизнью маленькой, тающей на языке и вникающей в нас, как последняя сласть, как открытая связь от черты на руке до звезды в глубочайшей небесной реке —
II тот и знает, как цель убывает в пути и растет накопленье бесценных примет, как по узкому ходу в часах темноты пробегает песком пересыпанный свет и видения тысячи лет из груди выбегают, как воздух, и ждут впереди;
III или некая книга во мраке цветном, и сама — темнота, но удобна для глаз, словно зренье, упавшее вместе с лучом, наконец повзрослело, во тьме укрепясь, и светясь, пробегает над древним письмом, как по праздничным свечкам на древе густом;
IV или зимняя степь представлялась одной занавешенной спальней из темных зеркал, где стоит скарлатина над детской тоской, чтобы лампу на западе взгляд отыскал — как кристалл, преломленный в слезах и цветной. И у лампы сидят за работой ночной;
V или, словно лицо приподняв над листом, вещество открывало им весь произвол: ясно зрящие камни с бессмертным зрачком освещали подземного дерева ствол — чтобы каждый прочел о желанье своем — но ни тайны, ни радости не было в нем.
VI Было только молчанье и путь без конца. Минералов и звезд перерытый ларец им наскучил давно. Как лицо без лица их измучил в лицо им глядящий конец: словно в груде колец не нашарив кольца, они шли уже прочь в окруженье конца.
VII — О как сердце скучает, какая беда! Ты, огонь положивший, как вещь меж вещей, для чего меня вызвал и смотришь сюда? Я не лучший из многого в бездне Твоей! Пожалей эту бедную жизнь! пожалей, что она не любила себя никогда, что звезда нас несет и несет, как вода...
VIII И они были там, где хотели всегда.
Во Францию два гренадера из русского плена брели. В пыли их походное платье и Франция тоже в пыли.
Не правда ли, странное дело? Вдруг жизнь оседает, как прах, как снег на смоленских дорогах, как песок в аравийских степях.
И видно далёко, далёко, и небо виднее всего. — Чего же ты, Господи, хочешь, чего ждёшь от раба Твоего?
Над всем, чего мы захотели, гуляет какая-то плеть. Глаза бы мои не глядели. Да велено, видно, глядеть.
И ладно. Чего не бывает над смирной и грубой землёй? В какой высоте не играет кометы огонь роковой?
Вставай же, товарищ убогий! солдатам валяться не след. Мы выпьем за верность до гроба: за гробом неверности нет.
Неужели, Мария, только рамы скрипят, только стекла болят и скрежещут? Если это не сад — разреши мне назад, в тишину, где задуманы вещи.
Если это не сад, если рамы скрипят оттого, что темней не бывает, если это не тот заповеданный сад, где голодные дети у яблонь сидят и надкушенный плод забывают,
где не видно огней, но дыханье темней и надежней лекарство ночное... Я не знаю, Мария, болезни моей. Это сад мой стоит надо мною.
Ты развернешься в расширенном сердце страданья, дикий шиповник, о, ранящий сад мирозданья.
Дикий шиповник и белый, белее любого. Тот, кто тебя назовет, переспорит Иова.
Я же молчу, исчезая в уме из любимого взгляда, глаз не спуская и рук не снимая с ограды.
Дикий шиповник идет, как садовник суровый, не знающий страха, с розой пунцовой, со спрятанной раной участья под дикой рубахой.